Записки технотеолога в миру (160-170)

by technotheologist

1012. — Маргарита Алексеевна, а чем всё-таки закончилась Зимняя революция 2018 года? — спросила внимательная Аня.
— Говорят, что и не было никакой революции, — сказал умный Петя. — Луминар мне даже порекомендовал вчера посмотреть видеограмму с таким названием: «Зимней революции 2018 года не было».
— А мои родители считают, что Зимняя революция всё ещё идёт… — сказала проницательная Даша.
— Вам разве не рассказывали об этом на уроках метароссийской истории? — спросила учительница.
— Нет, нет! — закричали дети.
— Про это будет только в следующей семестре, — сказал Гриша.
— Опять поменяли программу… — вздохнула учительница. — Ну хорошо, слушайте: Зимняя война 2018 года закончилась обращением стрелы времени вспять. Это было единственным способом остановить метазастой.
— Что это значит? — спросил Гриша.
— Время вспять или метазастой?
— Метазастой…
— Ну, смотри: застой — это было навсегда, пока не кончилось. А метазастой — это когда должно закончиться завтра, но всё не кончается и не кончается…
— А мои родители говорят, что метазастой — это акселерационистская уловка, — сказала Даша. — На самом деле никакого застоя или метазастоя нет, всё и так движется достаточно быстро. Просто тем, кому хочется побыстрее, выгодно представлять дело так, будто всё застоялось…
— А мои чёкнутые квазиродители говорят, что сейчас уже метаметазастой, — сказал Петя. — Это когда снова не кончается и не кончается, хотя закончилось ещё вчера.
— Маргарита Алексеевна, а почему не кончается и не кончается? — спросил Гриша.
— Так человеческую жизнь-то продлили, — сказала учительница. — И всё продлевали и продлевали… Раньше исторические застои заканчивались сами собой, потому что деспоты и диктаторы умирали от старости. А начиная с лета 2018 года, благодаря открытиям в биорегенеративной медицине, деспоты получили возможность существовать почти что бесконечно долго. Вы же знаете про Легендарное лето 2018 года?
— Да! Нет! — зазвучали голоса в классе.
— Легендарное лето 2018 года было легендарным, потому что именно тогда изобрели средство для достижения биологического бессмертия. Поначалу, правда, этот факт утаивался, и доступ к этим средствам был только у тех, кто хотел остаться у власти навсегда. То есть у москвичей и метамосквичей.
— Видал я их портреты в луминаре! — громко сказал Петя, с усмешкой оглядываясь на остальных учеников. — Бррр… Мерзкие, обросшие полипами старики…
— Про метазастой понятно, — сказала Аня. — А что значит «обращение стрелы времени вспять»?
— Про это вам должны были рассказывать на уроках трансфизики… — сокрушённо сказала учительница. — Эту программу, значит, тоже поменяли?
Ученики стали переглядываться.
— У нас трансфизик заболел, — сказала Вера. — А потом были эти дурацкие субботники…
— А до того праздник был… — сказал Гриша.
— Какой праздник? — спросила учительница.
— Ну этот… возвращение Крыма Метакрыму… — сказал Гриша.
Учительница вздохнула и покачала головой, как бы говоря: всё мне с вашей метагенерацией ясно…
— Дело в том, что время может двигаться не только в прямом, но и в обратном направлении, — начала она. — Однако совсем не так, как это понимали когда-то, в метадревности. Обратное движение времени вовсе не означает движение задом наперёд, как при обратной прокрутке кинокадров, поскольку иначе разрушается естественная последовательность причин и следствий. В действительности обращение времени вспять — это переворачивание отношений левого и правого. Мир с обратным ходом времени был бы подобен миру, отражённому в зеркале. Если я не ошибаюсь, это связано с тем, что время в этой модели выражается псевдоскаляром, который меняет свой знак при замене правой системы координат на левую…
— Это что ещё за бредовая теория? — спросил Гриша.
Учительница строго взглянула на него, так что тот потупил глаза.
— Эта теория называется причинной механикой. Её автор — известный дометароссийский учёный, то ли Козырев, то ли Кэрролл, всё время их путаю… Он придумал её, когда находился в исправительно-трудовом лагере на далёком межгалактическом севере. Идея была гениальной, но не законченной. Оставалось ещё продумать, какой могла бы быть макро- и микроистория мира, в котором лево и право поменялись местами…
Учительница подошла к доске и стала что-то писать на ней электронным мелом. Единственное, что сближало этот мел с обычным мелом, это то, что написанное им (causa instrumentalis) было написано им (causa materialis). Когда учительница отвернулась от доски и сделала шаг в сторону, дети увидели там всего одно слово:

А Н А ꟼ Х О

— Что здесь написано? — спросила учительница.
— «Анархо», — сказала Даша. — А если зеркально, то «охрана»…
— Понимаете?.. — спросила учительница, испытующе глядя на детей.
— …Что если пустить время вспять, слова буду читаться зеркально?.. — сказал Петя.
— Не совсем: значения слов поменяются на зеркальные. При этом люди, живущие в этом мире, ничего не заметят…
— А я много таких слов знаю! — сказал Дима. — Напишите ещё «HOMO»!
— Вы же изучали Евангелие от рассеянного? — спросила учительница. — Помните эти строчки?.. — Она уткнулась в свой нооскоп. — …И правые стали как левые, а левые как правые. И правое полушарие как левое, а левое как правое. И эпиморфизмы как мономорфизмы, а мономорфизмы как эпиморфизмы.
— Круто! — сказал Петя.
— Именно такое переворачивание произошло в результате Зимней революции 2018 года, — сказала учительница. — «Правые стали как левые, а левые как правые»… В переводе на язык политэкономии это означает, что капиталисты сделались социалистами: они выступили за плановую экономику и создали центральный банк криптовалют. Охранители стали настоящими анархистами: они действовали так, как если бы над ними больше не было ни бога, ни закона. Левые активисты превратились в правых активистов: нормы метаполиткорректности отныне диктовались Комитетом спасения соцсетей…
— А с полушариями что?.. — спросил Гриша.
— Тут всё просто. Согласно ортодоксальным представлениям о межполушарной асимметрии, левое полушарие, грубо говоря, отвечает за логику и анализ, а правое за интуицию и воображение. Так вот, после Зимней революции 2018 года воображение стало новым разумом, а разум — новым воображением. Когда-то, хотя и не очень долго, воображение было стихией и главным оружием левых. Но с того момента всё перевернулось: отныне правое воображение сделалось более богатым и более революционным.
— Очень интересно, — сказала Аня. — А как это переворачивание помогло остановить метазастой?
— Да, — сказал Дима.
— Видите ли, метазастой нельзя остановить в привычном смысле этого слова, — сказала учительница. — Метазастой — это когда даже сам застой не может как следует застояться, он как бы всё время немного сдвигается… Сдвинуть его так, чтобы он остановился, может только… — учительница резко замолчала, — …как вы думаете, что?
Класс замер.
— Было же какое-то слово… — сказал Петя.
— В том-то и дело, Пётр, что подходящего слова так и не нашли. Поэтому метазастой и тянулся целую вечность, — ответила учительница.
После этого она широко раскрыла глаза и скороговоркой выпалила:
— А давайте попробуем придумать такое слово!..
Класс охнул и тотчас загудел, обмениваясь версиями, как на дометароссйиской трансиндивидуальной телеигре «Что? Где? Когда?». Через треть килосекунды шум начал стихать, пока не стих совсем. Ученики сидели в тишине, лица у них были растерянные.
Наконец Дима осторожно сказал:
— Может, движ?
Класс одобрительно гакнул.
— Задвиг? — сказала Даша, чуть не взвизгивая от радости.
— Подвиг? — торжествующе улыбаясь, сказала Света.
— А что, нормный был бы движ, — сказал Петя, сдавливая смех, — подвиг против метазастоя!
Теперь уже смеялся весь класс.
— Подвиг с задвигами! — важно сказала учительница, поднимая вверх указательный палец, и её голос утонул в ещё большем ликовании.
Когда все отсмеялись, Аня подняла руку.
— А если это любовь? — вдруг спросила она, внимательно глядя на учительницу.
Учительница демонстративно надула щёки и выпустила изо рта воздух.
— Аня, я, конечно, понимаю, что эта версия уместна всегда и везде. По крайней мере, в зонах активности межгалактического христианского прозелитизма. И всё-таки — почему любовь?
— Потому что любовь — это изменение, — сказала Аня.
Перед тем, как поднять руку, она вспомнила разговор с дедушкой. Метародители уехали тогда на Метагрушинский фестиваль и оставили их на несколько дней вдвоём. Дедушка готовил для неё завтрак.
— Любовь — это первое и последнее изменение, — сказал он ей в ответ на что-то.
— А в серединке? — спросила Аня.
— В серединке?.. — переспросил дедушка.
— Да, что в середине между первым и последним изменением?
— Манная каша с черникой, — весело сказал дедушка, доставая из бытового генератора фригорифических лучей початую банку с вареньем.
«Ну хоть не сладкие макароны в молоке», подумала тогда Аня и почему-то устыдилась этой своей мысли.
К реальности её вернул голос учительницы.
— Возможно, ты права, — задумчиво сказала учительница, стоя к детям левым боком и теребя правой рукой узелок на воротнике блузки. Казалось, что воротник сжимает ей горло и она пытается ослабить узел, чтобы избавиться от неприятного ощущения.
— Если любовь — это изменение, — продолжила она, — то это изменение должно затронуть и отношения между полами. Когда вы сделаете внутреннюю сторону как внешнюю сторону и внешнюю сторону как внутреннюю сторону, и когда вы сделаете правую сторону как левую сторону и левую сторону как правую сторону, и когда вы сделаете мужчину и женщину одним, чтобы мужчина не был мужчиной и женщина не была женщиной… — процитировала она, кажется, из евангелия от рассеянного. — Ведь отношения между полами — это тоже отношения между правым и левым. Кроме того, это изменение должно коснуться хода времени. Попытаться вернуть тот день и все те дни, которые ещё только предстоят… Вернуть не возвращая, а зеркально отражая… Возможно, тут ты права, Аня.
Будто опасаясь, что наговорила лишнего, учительница окинула взором класс и быстро подняла обе руки ладонями к ученикам:
— Посмотрите на мои руки! — сказал она громко командным голосом.
Ученики уставились на её ладони, на секунду замерли, а потом всё продолжилось так, как если бы этого разговора не было. Аня знала этот метамагический приём учительницы, действовавший как моментальное стирание памяти о событиях последней килосекунды и как лёгкое седативное средство, поэтому она поспешила отвернуться к окну. Учительница заметила её неповиновение, но не стала ничего говорить.
Оставшуюся часть урока Аня просидела, не слыша окружающих и глядя на свои раскрытые ладони. Сколько раз они уже менялись местами, как меняется лево и право в зеркале? И сколько раз они хотели совпасть, как мужчина и женщина, но, будучи хиральными объектами, никогда не совпадали? Зачем вообще нужны тогда все эти революции, зимние или летние, все эти обращения стрелы времени и зеркальные переворачивания, если всё это не гарантирует совпадение человеческого вида с самим собой? Она почувствовала, как в ней просыпается то, что учительница назвала «правым воображением».


1895. Будучи в Гефсимании, Учитель подошёл к Петру и сыновьям Зеведеевым, Иоанну и Иакову, и сказал:
— Пойдёмте со мной.
Они пришли в сад, и Учитель сказал им:
— Посидите тут, пока я пойду.
Он отошёл от учеников шагов на тридцать — так, что те ещё могли слышать, что он говорит, — и, воздев руки, воскликнул:
— Господи, что такое кино?
Небо над садом осветилось, и откуда-то сверху раздался детский голосок, то ли мальчишеский, то ли девчоночий:
— Почему ты спрашиваешь об этом меня?
— А кого мне ещё об этом спросить, Господи? Я общался с кинотеоретиками из тысячи миров, и никто из них не дал мне удовлетворительного ответа… Скажи, морок это, иллюзия, прелесть или — истина, реальность, откровение?..
— Кино — это собранность всех рассеянных и рассеянность всех собранных.
— Это я знаю. А что ещё?
— Кино — это юдоль скуки, это сфальсифицированная грёза, и это летящий мост между ними.
— Это я читал, Господи. А ещё?
— Кино — это дух, который прошёл через машину и устремился внутрь психического аппарата.
— А ещё?
— Кино — это то, что ты смотришь, но не делаешь.
— Это сущая правда, Господи.
С этими словами учитель упал на колени и заплакал.
— Полно кручиниться, метасын мой, — сказал детский голос, немного погодя. — Слёзы твои не от благого.
— Это ещё почему?.. — встрепенулся Учитель.
— После Эдипова периода кинематографа, который известен как Золотой век Голливуда, желание любого кинематографиста пронизано завистью к Голливуду. Она является такой же определяющей для всего кинопроизводства, как зависть к пенису для женщины или зависть к деторождению для мужчины… У тебя же есть в телефоне много смешных видеозаписей — почему ты не считаешь их кинематографом?
В этот момент Учитель будто вспомнил, что оставил неподалёку своих учеников, и смущённо бросил взгляд в их сторону. Он заметил, что Иаков снимает его общение с Метагосподом на телефон. Картинка какая-то получится, а звуки дотуда не долетают, подумал он, успокаиваясь.
— Не понимаю, что ты имеешь в виду? — спросил Учитель, поворачиваясь к светящемуся облачку.
— Ну, ты же снимаешь какие-то видео — что тебе в них не нравится? С этими видео не пройдёшь по красной ковровой дорожке? Про них с похмелья не напишет кинокритик на зарплате для ежедневной афиши развлечений? Или тебе нужно, как в армии, командовать на киноплощадке полком человеческих душ и механизмов? Всё это лишь инерция индустрии, последствия родовой травмы кинообразности, дурная и спасительная привычка к скуке…
— А, понятно, — сказал Учитель. — Но кино — это ведь общественное явление, и совершенно естественно, что к собственно заснятым образам прилагается пакет социальных ситуаций и аффектов. Нет, от кино я скорее жду путешествия в другие миры, забвения себя, обещания покоя…
…Помнишь, Господи, — на небе не было видно Луны, но ночь была светла. Мы шли вдоль рек, под свисающими ветками ив и акаций, в воздухе пахло поздней весной. Впереди нас ждал сверкающий мир, в котором исполнятся наши главные мечты.
Вот это состояние, сложенное из сладостного ожидания, длинных сизых теней в темноте, звуков тихо плещущейся речной воды и музыки Хикару Хаяси, требовало иного медиума, не словесного, не литературного: оно хотело быть кинематографом.
Мне никогда не передать этого момента голыми буквами, я должен сам быть в темноте, на переднем ряду, поглощенный кинозалом…
— Всё так, — ответил голос. — Но для того, чтобы передать это состояние, тебе сперва нужно оторваться от стола и соприкоснуться с косной материей киноиндустрии. Ты должен пойти просить денег у каких-то бестолочей, должен общаться с актёрами, каждый из которых не умнее среднестатистической прачки. Состояние, которое ты хочешь передать, будет существенно зависеть от самочувствия и настроения оператора, от погодных условий, от процессорных мощностей монтажной станции и прихотей носителей памяти. А как пишущий ты полностью свободен от всего этого — даже свободней, чем музыканты и математики: ты можешь даже ничего не записывать, а просто запомнить и потом проговаривать вслух. Может, ну его, это кино, а?..
Учитель закивал головой и, кивая, робко потянулся рукой в карман.
— А можно я всё-таки поснимаю?.. Немножк.
Голос ответил не сразу.
— Ладно, снимай. Я могу даже кое-что подсказать. Снимай не меня, а едва заметные вибрации мира, блуждания пятен, концентрации и рассеяния световых энергий, движения из плоскости в глубину и обратно, бытие-ритм и бытие-свет…
Когда Учитель возвратился к ученикам, он нашёл их спящими.
И сказал им:
— Вы что спите? Я тут начал новый фильм снимать!.. Встаньте, пойдём.
— Про что фильм? — спросил Иоанн, зевая и потягиваясь.
— Про красивую женщину, — не думая, ответил Учитель.
— Про её приключения? — спросил Иаков.
— Про её бытие-красивой. И неважно, счастливое это бытие или несчастное.
Было видно, что ученикам эта новая затея Учителя пришлась не по вкусу.
Внезапно кусты за ними зашевелились, стали слышны чьи-то шепчущиеся голоса.
— Ах, чёрт, это Иуда со своими фарисейскими киношниками, — сказал Пётр.
— Что за киношники? — спросил Учитель.
— Делают про тебя, про нас документалку. Вот сейчас он выйдет и поцелует тебя, это будет означать, кого нужно снимать.
Действительно, в этот момент из-за кустов показалась группа людей с бум-микрофоном и большой кинокамерой. Впереди шёл Иуда.
— Сейчас я ему ухо отрублю, — процедил сквозь зубы Пётр.
— Остановитесь, грешники! — громко сказал Учитель, обращаясь к группе пришедших. — Вами движет зависть к Голливуду!
— Снимай-снимай!.. — быстро сказал один из пришедших другому, тому, что с камерой.
— Снимайте не меня, а так, как снимали в первые годы кинематографа! Дрожание листвы при лунном свете, колеблющиеся тени от кустов, томные складки хитонов… Необходимо реабилитировать грёзу в кино, снова сделать её невинной…
Учитель выпростал из туники телефон и включил экран.
Пространство вокруг озарилось ярким мерцающим светом.
Ученики и пришедшие вдруг обнаружили себя как бы сидящими в кинозале. На большом образовавшемся в воздухе экране прямо на них ехал зернистый чёрно-белый поезд. Его встречала кинокамера на треноге. Когда поезд поравнялся с камерой, они обнялись, как влюблённые после долгой разлуки. Последовал продолжительный крупный план их поцелуя.
— Это и есть его красивая женщина? — вполголоса спросил Иоанн.
— Тсс… — шикнул на него Иаков.
— Прибытие поезда в Гефсиманский сад. Поцелуй кинокамеры…
— Стоп, снято! — раздался чей-то голос, кажется, Учителя.
— Ну что, будем переснимать? — спросил он Иуду, когда экран погас, а кинотруппа начала разбредаться по саду. Кто-то курил, кто-то разговаривал по телефону.
— Сложная сцена, — сказал Иуда. — Ты снимаешь его, они снимают тебя, мы снимаем вас… Я бы упростил.
— Слушай, если ты будешь продолжать в таком духе, я подыщу другого продюсера, — сказал Учитель. — Я согласился на твои условия только потому, что ты очень уж хорош в этой роли.
Учитель засмеялся, а Иуда сжал губы, а потом сказал:
— А кто, кстати, в этой сцене на Гефсиманском вокзале Иуда — камера или поезд?
— Конечно, поезд. Но никто никого не предаёт, все ещё невинны. Это другая история кино.
— Ох, — сказал Иуда, темнея, — чувствую, на закрытом показе придётся раздавать кинокритикам программку с либретто…
Учитель похлопал его по плечу и сделал ученикам жест, что съёмочная смена окончена.
(Евангелие от растерянного, 26:37–102)


2008. Помимо текстовых игр, наш настоятель псевдонимно писал стихи. У него даже вышел поэтический сборник «Глитч притч», задуманный как комментарий к Евангелию от рассеянного. Некоторые сочинения из этого сборника имели скорее просветительско-пропагандистскую направленность — например, следующее, под названием «Политический вироцентризм»:

Скажут: «Метароссия — вирус»,
и будут правы.
Но лишь отчасти.
Ибо не знали они
развитья вирусологии
в первых декадах
века постцифрового.

Я расскажу о гипотезе
вироцентризма,
об империи клеточной
и империи вирусной,
согласно Евгению Кунину.

Метагеномика —
так называли эту науку.
Тогда
черпали материал генетический
из вод океана,
сибирского снега,
французских градирен.
О, велико разнообразье
метагенома,
доднесь неизвестного!

Вот что открылось учёным:
нет на Земле другой биосущности
генами столь же богатой,
количественно столь изобильной,
как вирусы.

На заре биосферы
вирусы были лабораторией,
детской площадкой,
где эволюция тропы свои
многовидно обхаживала,
к жизни готовясь.

Славу дурную
снискали они себе:
паразитами все их считали.
В клеточных формах
они, мол, нуждаются,
сами собой размножаться не могут.

Время пришло
реабилитировать вирусы!
Ибо до клеточных форм ещё
они реплицировались,
хоть и кажется то парадоксом.

Славы дурной не заслуживают —
требуют нашей защиты
вирусы!

Время пришло
четвёртый домен этаблировать,
вирусы жизнью признать,
клеточной империи
и вирусной империи
равные права даровать!

А началось всё с находки
вирусов-исполинов, подобных бактериям,
в океаническом метагеноме.
Тогда же нашли
первые вирофаги —
вирусы с капсидой икосаэдрической,
«пожирающие» другие вирусы;
словно бы метавирусы,
вирусы вирусов.
Спутниками их нарекли.

Когда вирус-гигант
в клетку амёбы
фабрики свои инсталлирует,
вирофаг тут как тут —
мешает хозяйскому вирусу,
используя мощности его производственные,
осуществляет транскрипцию и репликацию.

Так и Метароссия:
не просто вирус это,
а вирус вируса — вирофаг.
Неслучайно
вирусы открыли русские
(Ивановский Дмитрий Иосифович).
Метарусские — за метавирусы!

Открытие вирусов-исполинов
аналогично
«открытию» метарассказов.
Всякий рассказ — это миф,
а миф — это вирус.
Но есть и «большие рассказы»,
как бы гигантские вирусы:
научные, теолого-политические…

Империи клеточной
и империи вирусной
были подобны США и Советы.
Обе державы эти —
и паразит, и хост друг для друга:
заражали США поп-культурой,
а Советы — идеями левыми.

Изобретение Метароссии
подобно открытию Спутника:
завихрения смысла
вызывая в «рассказах больших»,
останавливает она их и разлагает.

Таков следующий этап эволюции
мифологии политической:
не отказ от метарассказов,
а метапаразитирование на них.
Инсталляция вирусных фабрик
в политические и религиозные клетки.
Транспорт полезных веществ.


2020. — «Двадцатые», «шестидесятые», «девяностые»… Почему не «тысяча девятьсот двадцатые», не «тысяча девятьсот шестидесятые»…
— И правда… Неужели больше не будет других двадцатых? Они там погибать, что ли, собирались после своих девяностых?
— Это просто разговорное сокращение.
— Так ведь нет же — даже в научных книжках писали «20-е» и «90-е», какая уж там разговорность… Учитель, а ты что думаешь?
— Думаю, что они действительно собирались погибать и погибли.
— Э-э-э…
— С какого-то момента стало понятно, что после двадцатого века больше ничего не будет. Взорвётся царь-бомба или что-то в таком роде… Зачем тогда уточнять про «тысяча девятьсот»…
— Между прочим, логика настолько же безупречная, насколько безупречна логика Фоменко, когда он говорит о смысле итальянских названий столетних периодов: треченто, кватроченто… то есть триста, четыреста и так далее. По Фоменко, это свидетельство того, что никаких «тысяча триста», «тысяча четыреста» — как мы привыкли думать — на самом деле не было: с момента Рождества медиатора действительно прошло лишь триста или четыреста лет, а эти две цифры, один и нуль, позднее приписали злоумышлящие хронологи, Скалигер и Петавий…
— Учитель, а что значит «погибли»?
— А так всё в итоге и вышло: бомба взорвалась, пошла цепная реакция взаимного гарантированного уничтожения… После двадцатого века ничего не было, история и правда закончилась. Всё, что мы наблюдаем и знаем как историю века двадцать первого, это коллективная грёза о будущем в момент ядерного распада.
— Кстати, да: если гибнет всё человечество сразу, то можно допустить что-то вроде обратного life review — не мгновенное спрессованное воспоминание обо всех событиях прошлой жизни, а мгновенный набросок жизни будущей. В момент своей гибели дух проходит сквозь плоскость актуальных образов-переживаний, и по ту сторону этой плоскости образуется зеркальное отражение перевёрнутого конуса памяти — конус воображения. Дух — или сознание, называй, как хочешь, — коллапсируя, как бы набрасывает возможности для своих будущих реализаций. Это его последний вздох. Но вздох не отчаяния, а надежды.
— Я видел описанную тобой структуру в архаических культурах — в архитектуре и графике. Леви-Стросс называет это структурой песочных часов. Есть даже картинки, на которых священная гора индуизма и буддизма Меру изображается удвоенной и отражённой вверх ногами, то есть в виде двух симметричных конусов, имеющих общую вершину.
— Песочные часы — это также структура технотеогонии: один конус — религия, другой — техника…
— А может, всё проще — двадцатый век аррогантно считал себя венцом цивилизации и не мыслил себе никакого продолжения, кроме собственных повторений?.. Хотя это представление о послесовременности как о предсмертной грёзе духа хорошо объясняет метазастойность. Ведь многого за момент ядерного распада не напридумываешь — будет что-то от муторного похмельного сновидения с циклически повторяющимися сюжетными ходами…
— Но, Учитель, получается, что и нас тогда, что ли, нет?.. Мы лишь свет давно потухшей звезды разума?..
— Время рассеяться.
В этом году в Метаиерусалиме долго не выпадал снег. Ученикам снилось, что они застряли в горах и не могут спуститься вниз. Когда небо наконец разродилось, снег был изогнутым.
(Евангелие от рассеянного, 16:3–19)


9. Из всего написанного основателем института, безвременно ушедшим, меня больше всего поражает этот фрагмент. Настоятель извлёк его из почтовой переписки и опубликовал. И, кажется, зря, потому что стало понятно, насколько он сам является эпигоном своего бывшего шефа, которого никогда не встречал вдали от клавиатуры.

«Письмо входит в конфликт с самим собой, когда стремится запечатлеть отсутствие принуждения к письму, когда явно отрицает собственную необходимость. Сколько написано о немотствующих самодостаточных моментах счастья! Но этим конфликтом чревато любое состояние лёгкости, ибо письмо (по меньшей мере, прозаическое) — это труд, тяжесть, трата жизни. Оттого нам из текстов почти ничего не известно о Царстве Лёгкости (расположенном для меня где-то в поп-музыке 1960-х). Но есть хак письма, хитрость пишущего, притворившегося мёртвым, чтобы писать о живом, и этот хак — письмо богословское.

Путь к Царству Лёгкости проходит через три этапа теологической рефлексии. Первый этап — теология милости: мы достаточно знаем о ней из описаний опыта метанойи, опыта, который, пожалуй, наиболее ценен во всей монотеистической традиции. Второй этап — теология утешения: это теология «на выходе из теологии», выросшая из угадки, что функция религиозного, в сущности, метафармакологическая. Третий этап, последний, — теология прощæния. Прощæние — это не только прощение за всё неисполненное, то есть избавление от духа тяжести, от долгов, мёртвых линий, фобий и перверсий, страха не сбыться, но и от самого бога. Прощание с богом есть вхождение в Царство Лёгкости, где бог снят, как временные строительные леса. Это безусловно лучшее, что он мог нам после себя оставить.

Послушай, без тебя будет всё так же, мы будем так же радоваться и страдать, но мы хотя бы не будем больше терзаться мыслями о том, что есть что-то ещё, что-то, что мы якобы фатально упустили, забыли, вытеснили. Всё будет так же и, возможно, лучше. Мы наконец-то сможем не думать о себе, ведь отдохновение от бога — это также отдохновение от себя. Человек выдумал бога, потому что слишком много думал о себе. Ему казалось, что всё это — о нём, но — о нём опосредованно, через чужие имена и вещи. А теперь человек знает, что всё это обо всём сразу, как хорошее стихотворение. Теперь он свободен от себя и бескомпромиссно лёгок. Прости, у меня остаётся немного времени до того, как я снова всё забуду, утрачу это состояние и перестану понимать, о чём я писал. Хотел сказать, что я буду скучать по тебе. Спасибо, прощꜳй».


1954.
— Это кажется невероятным,
но метазастой закончился.
Мой друг, это метаоттепель.
Ты слышишь её? Это метаоттепель!

— Учитель, как это возможно?
Метазастой вечен.
По сравнению с Большим взрывом,
с поздним палеолитом,
даже с нашим детством
мы все застоялись.

— Да, это кажется невероятным,
но метазастой закончился.
Умерли все застоявшиеся,
сократились все расстоявшиеся,
умножились все состоявшиеся,
и пусть не дожили все настоявшиеся…

— Учитель, но как это возможно?
Ведь метазастой вечен.
Что есть конец того,
что само без конца?
Что есть остановка того,
что само остановка?

— И всё-таки, и всё-таки…
Ты слышишь её? Это метаоттепель!
Мой друг, это метаоттепель…
Застой, окцидентоз, москвичи, фб-доносы!
Конструктор, молись на образа!

— Он сошёл с ума!
Он сошёл с ума!
Но что это тает?
Что это тает во мне?..

— Это тает в тебе
металёд, лёд льда,
и все слова,
что мы говорили друг другу,
эти долгие
метазастойные годы.

— Кажется, я знаю эту историю… Один греческий комедиограф, Антифан, уподобил учение Платона словам, которые были произнесены в каком-то краю лютой зимой, застыли и замёрзли на холодном воздухе и никем не были услышаны. Учитель, а ты не боишься, что среди этих оттаявших застойных слов будут непристойные?

(Евангелие от недособранного, 17:4–42)


1494. Наконец-то я понял, зачем нашему институту метакот: его держат как языковой реликт-реликвию эпохи метазастоя! Потому что метазастой — это не только застой воображения, но и застой языка.
В один ненастный день в Дометароссии всё уравнялось: и правые и левые, и лоялисты и фрондёры, и циники и идеалисты — все заговорили одним языком. Молодой философ-анархист перестал в этом отношении отличаться от немолодой министры культуры, а пламенная поэтка-феминистка — от продажного публициста-консерватора. Политические, этические, эстетические и прочие различия были нивелированы единством языка, и этот язык для нас сегодня охраняет метакот.
— …Но разве это не язык карнавала? — говорил мне сотрудник Музея поломок. — Разве метакот не последний истинный метараблезианец? Разве метакарнавал — со всей его амплитудой веселья и страха — не стал в эпоху метазастоя господствующей эстетической формой политического?
— Весёлая относительность всего и площадная брань, безусловно, признаки Метаренессанса, — ответил я. — Проблема только в том, что почти за сотню лет русские так и не придумали новых работающих эстетических понятий. Да и от твоего любимого Рабле они отличались тем, что всех их, вместе с их интеллектуалами и антиинтеллектуалами, можно было затолкать в одну главку его метатекста, да так, чтоб ноги не торчали.
— Ох, что же делать, что же делать… — ёрнически запричитал сотрудник Музея поломок. — Быть может, и мы никогда не выберемся из этого метатупика?.. Быть может, метакот — это вовсе не архив голосов, а мавзолей языка, тянущий нас в прошлое, к вечным дометароссийским ошибкам?..
— Что наверху, то и внизу, — сказал я. — Дворяне прятали этот язык в дневниках и личной переписке, большевики вытащили его наружу, а средства быстрой коммуникации размазали по всей поверхности социального тела. Бороться против чего-либо или консервировать что-либо в языке бессмысленно, единственный путь к изменению — анализ технических и теологических функций и структур, стоящих за определённым языком. Если разобрать и показать, зачем этот язык на самом деле нужен, надоба в нём предположительно отпадёт. Но показать — даже важнее, потому что это вообще самое трудное в метазастое — показывать его…
— Гм.. Уж не считаешь ли ты свой собственный язык подрывным и освобождающим? Он набит клише и стелется, как полотенечная ткань из диспенсера на стене уборной или как серый целлюлозный рулон на столах петроградских пышечных или как змеящиеся ленты дорог в поредевших лесах Владимирской области или как… — сказал сотрудник Музея поломок.
— Я люблю клише, — спокойно ответил я. — Из всех возможных выражений я стараюсь отбирать наиболее употребимые, в этом мне помогает написанный мной статистический бот, подключенный к луминару. Таким образом я экономлю силы читающих и слушающих, дабы облегчить им восприятие моих идей, и могу при необходимости встроить в речь сложное понятие, которое не создаст перегруз внимания.
— Это потому, что идеи для тебя первичней языка, — сказал сотрудник Музея поломок, прикусывая губу. — Ты хочешь делать идеи, а язык для тебя — служанка. Зачем же ты даёшь этой служанке героические поручения, с которыми она, будучи только служанкой, очевидно не справится?
Я хотел что-то возразить, но тут на лице сотрудника Музея поломок засияла детская, озорная улыбка.
— А давай найдём метакота и спросим его, что он обо всём этом думает! — сказал он.
Мне это сразу показалось не очень хорошим планом.
— Что именно спросим?.. Нужна точная формулировка… — сказал я, пытаясь сопротивляться.
— Ну, просто — что он думает про свой язык… В общем-то, как все циники, он не глуп и способен к самонаблюдению. По-хорошему, правда, умных циников не бывает, так как ум, в отличие от рассудка, порождающ, а эти ничего, кроме переработанных материалов, породить не могут.
Метакот всегда приходил сам, причём в наиболее неподходящие моменты; я даже не знаю, искал ли его кто-нибудь когда-нибудь специально, — возможно, мы были первыми. Пока мы шлялись по бесконечным галереям и метакельям института, сотрудник Музея поломок вёл импровизированную экскурсию: обрати внимание на камерность пространства, говорил он, мы никогда не выходим на открытые места, всё время топчемся между голыми стенами и закрытыми дверьми, — типичный элемент архитектурной грамматики застоя; так же, как мы никогда не видим, что за окнами здания, и на нас снаружи этих окон тоже никто не смотрит, — окна-бельма, а не окна-глаза; чуешь, говорил он, как в институте душно и безысходно, будто на дворе тысяча девятьсот семьдесят девятый. Эти рассказы скрасили наш многочасовой рейд и даже слегка сбили с намеченной цели.
Метакот нашёлся в столовой ближе к часу ужина, что неудивительно. Мы могли вообще никуда не ходить и сидеть дожидаться его там. Это нас немного раздосадовало, а свой исследовательский энтузиазм мы растеряли уже к середине поисков, так что настрой у нас был скорее поругаться, чем получить интересный ответ.
Чтобы завязать беседу, сотрудник Музея поломок устало бросил метакоту пригоршню лайков. Тот разом проглотил их, облизнулся и сказал:
— Я знаю, что вы искали меня. Но я не прятался, я ждал вас тут.
— Что ты думаешь о своём языке? — напрямик спросил его сотрудник Музея поломок.
— Langue или langage? — уточнил метакот.
— Последнее.
— Думаю, что заебись. Заебатый язык. Ёбкий язык метакота.
— Предсказуемо, — сказал я.
— Предсказуемое совпадение слова изображающего и слова изображённого, — добавил сотрудник Музея поломок.
— Какой застой, такой и карнавал. Отсыпьте ещё лайков, — ответил метакот.
— Подслушивал, значит… — сказал я.
— Ну мне же интересно, что вы про меня думаете. Но я не верю в эту вашу метанойю, метарусские. Мне на неё насрать, попросту если. Можете убить меня за это. Но сначала лайки.
— Ладно, пойдём, — сказал я сотруднику Музея поломок. — Это провал. Мы не узнали ничего нового.
— Подожди, — запротестовал сотрудник Музея поломок. — А давай действительно убьём его?
— Убить метакота! — воскликнул я, чувствуя, как ко мне возвращается исследовательский энтузиазм.
— Вот ушлёпки, — сказал метакот и попятился назад.
— Поймаем его и сожрём, как он жрёт наши лайки, — поддержал меня сотрудник Музея поломок. — Так мы хоть сможем отчитаться за потраченные из институтского фонда средства на покупку этих лайков…
— Больные ублюдки… — сказал метакот, щерясь.
Он понимал, что помощи ему ждать не от кого.
— Лови его! — крикнул сотрудник Музея поломок.
— Слева, слева!.. — отозвался я.
— Зажимай в угол! — вопил сотрудник Музея поломок.
Мы бегали вокруг стульев и столов, не обращая внимания на изумлённые лица коллег, пытаясь поймать за хвост остатки дометарусского языка в нашей речи, надеясь на избывание истории, на забвение стыда, на таяние неслышимых слов.


1856. — Васильки в молоке… Фонопозитивизм… Протокол Gopher… — бормотал настоятель.
— Настоятель, что с вами? — спросил я.
— А!.. — сказал он, словно опомнился. — Это я сплю наяву и предсказываю будущее!..
Но мы догадывались, что на самом деле хочет сказать настоятель. Последние мегасекунды он работал над общей теорией смекалки. «Аэродромом» для тестирования этой теории были для него дометароссийские трансиндивидуальные игры, такие как «Что? Где? Когда?» и «Клуб весёлых и находчивых», которые он погружал в быт или, вернее, в которые он погружал быт. Настоятель постоянно со всеми играл в мета-«Что? Где? Когда?» или в микро-«Что? Где? Когда?» (вообще говоря, самое сложное сегодня — это не перепутать мета- и микро-) — рассеивал эту древнюю игру в бытовых ситуациях и рефлексировал её когнитивные и социопсихологические эффекты. Перечисленные им три — васильки в молоке, некий не известный луминару «фонопозитивизм», а также интернет-протокол Gopher — были частями ребуса, который нам предстояло разгадать, удерживая в уме метакомментарий ведущего («сплю наяву и предсказываю будущее»), по традиции этой игры служащий игрокам намёком либо запутывающий их ещё больше…
— Васильки… — сказал сотрудник Музея поломок. — Всё, что я смог найти, это одно место в романе Флобера, там говорится о герое, который долго не мог прийти в себя после вида кровопускания, и — цитата— «зрачки его исчезали в бледной склере, как синие цветы в молоке». У Немировича-Данченко в мемуарах встречаются «фиалки в молоке», но и он там вроде неявно отсылает к Флоберу.
— Флобер, кровопускание… А ведь у настоятеля не просто цветы, а именно васильки! Не связано ли это с этимологией Василия, то есть с царственностью? — спросил глава Агентства превращения людей в музыку.
— Возможно, — сказал я. — Утопление царя? Синий — цвет веры, белый — непорочности… Или это вообще про какого-то византийского монарха?.. А что Флобер?
— Есть ещё одна линия с Флобером, да, — сказал сотрудник Музея поломок. — Так называемый патрон Флобера: это патрон без пороха. Может, расстрел царской семьи?
— А был ли хоть один царь убит патроном Флобера?
— Слушайте, тогда нам ещё нужно подумать о том, кто был литературным патроном Флобера. Мне кажется, это немного другая steppe…
— Ну хорошо, — сказал я. — Могу пока рассказать, что я нарыл про этот фонопозити…
— Связь Конта с Флобером? — перебил глава Агентства превращения людей в музыку.
— Конт тут скорее всего ни при чём. Хотя временная близость Флобера кое-что меняет, — сказал я. — Тут, думаю, речь буквально о том, что фон себя «ставит», posits — так, как обычно ставит себя фигура. То есть мы привыкли к тому, что фон негативен, он как бы вычитается из фигуры. А в этом слове он поставлен перед нами и не ускользает от взгляда, подобно фигуре, — то есть позитивен…
— Слишком очевидно, — сказал сотрудник Музея поломок. — Ты уверен, что этот термин не индексирован в луминаре?
— Да, похоже, что это настоятельский неологизм или окказионализм. Ну и что, что слишком очевидно… Не будем забывать про принцип «второе перед первым»: фонопозитивизм предшествует василькам и вполне может быть чем-то первичным, базовым, — сказал я.
— А это имеет какое-то отношение к реализму фона и номинализму фигуры? — спросил глава Агентства превращения людей в музыку.
— Конечно, имеет! — сказал я излишне самоуверенно.
— Нужно тогда перечитать работы настоятеля по онтологии гештальта… — сказал глава Агентства превращения людей в музыку.
— Ладно, что там у тебя с протоколом? — спросил я.
— Ну, — сказал глава Агентства превращения людей в музыку, — настоятель ведёт там флог (gopher://sdf.org:70/1/users/technotheologist/). Флог — это сокращение от «Gopher-блог», по аналогии с «веб-логом».
— Косит под Рассеянного, понятно, — сказал я. — Красота плейн текста…
— Поясни для читателей, — сказал сотрудник Музея поломок.
— Gopher — это название коммуникативного протокола, предшествовавшего протоколу HTTP и вебу, — сказал глава Агентства превращения людей в музыку. — Он тоже предназначен для показа документов и навигации по ним, но там вся информация иерархически упорядочена, как в библиотечном каталоге, и представляет собой голый текст. Ну, можно поставить ссылку на картинку, но эта картинка откроется на отдельном экране, то есть в тело текста, как мы привыкли видеть в браузерах, она встроена не будет…
— Ты не сказал главного: в этом протоколе, в отличие от HTTP, модель отделена от репрезентации, то есть информация — от её представления. Это важно, — сказал я.
— Что это означает в технотеологических терминах? Отсутствие цифрового филиокве? — спросил сотрудник Музея поломок.
— Иконоборчество, — сказал я. — Отец не слипается с Сыном… Интерфейс Gopher — это аниконическая декорация, а его пользователи — какая-то каппадокийская секта…
— Флог, флогер, Флобер… — бурчал себе под нос глава Агентства превращения людей в музыку.
— Подожди, сейчас всё запутаешь, — сказал я ему.
— А как это всё связать?! — воскликнул он.
— Тут как раз и требуется всё запутать, — синхронно с ним, но тише сказал сотрудник Музея поломок.
— Смекалка! — сказал я. — Именно этого от нас хочет настоятель! Чтобы мы проявили смекалку.
— Дометароссийские теоретики «Что? Где? Когда?» говорили, что если ответ сразу не приходит в голову, значит, правильный ответ — «Пушкин», — сказал сотрудник Музея поломок. — Тут тоже что-то очевидное должно быть…
— Метазастой? — пошутил сотрудник отдела аналитической технотеологии 𝔚, который всё это время наблюдал за нами, не принимая участия в дискуссии.
— Ну давайте думать-смекать, — сказал я. — Убийство византийского монарха…
— Ослепление! — чуть не закричал глава Агентства превращения людей в музыку. — Ослепление императрицей Ириной, которая была иконопочитательницей, своего сына, императора Константина! Потому что для слепого фон становится позитивностью!..
— Это ещё почему? — спросил я.
— То, что зрячему — фон, слепому — фигура, — ответил он.
— Ну, кстати, с учётом склеры у Флобера всё сходится, — заметил сотрудник Музея поломок.
В этот момент мимо нас проходил настоятель.
— Берёте дополнительную минуту? — смеясь, спросил он.
Мы засмеялись ему вослед.
— Старая сволочь… Хочет, чтобы мы остались без обеда, — сказал я, когда он скрылся в конце коридора.
— Ну давай-давайте, работаем, что ещё? — нетерпеливо заговорил сотрудник Музея поломок. — Точно что-то про историю иконоборчества в Византии… А какой фон был у фресок, на которых изображались Ирина и Константин?
— Синее на белом? Белое на синем? — сказал глава Агентства превращения людей в музыку.
Тут в беседу снова вмешался сотрудник отдела аналитической технотеологии 𝔚:
— Да нет тут никакого правильного ответа, вы просто перепутали микро-«Что? Где? Когда?» и мета-«Что? Где? Когда?», — сказал он. — Играете в микро-, а настоятель играет с вами в мета-. Симулировали эту игру, выявили её основные принципы и паттерны — вот вам и ответ, вот вам и метасмекалка…
На несколько секунд мы втроём замолчали, обдумывая версию 𝔚.
— Это было бы очень на него похоже, — сказал я. — Но если это действительно мета-«Что? Где? Когда?», то какой-то ответ всё-таки есть, но расположен он на метауровне…
— Смотрите, — неожиданно бодро сказал сотрудник Музея поломок, — в задании есть три элемента, и нам нужно их как-то связать и дать ответ. Ответ — это что-то четвёртое… Но нас тоже три: я — васильки в молоке, ты — фонопозитивизм (он кивнул в мою сторону), а Курёхин (так мы иногда называли главу Агентства превращения людей в музыку) — это протокол Gopher…
— …А что-то четвёртое — это тогда сотрудник отдела аналитической технотеологии 𝔚! — продолжил я мысль сотрудника Музея поломок.
Мы все вчетвером рассмеялись.
— …Интересно, засчитает ли настоятель это как ответ… Согласно его же металогике… — сказал сотрудник Музея поломок.
— Давай докрутим до очевидного… Имя 𝔚 — это Витгенштейн. Значит, правильный ответ — Витгенштейн! — сказал я.
— Ага, пришёл аналитический философ… ой, технотеолог… и всё метараспутал, — сказал сотрудник Музея поломок. — Не зря мы их здесь держим (𝔚 надул щёки).
— В таком случае правильный ответ не Витгенштейн, а Пушкин! — сказал глава Агентства превращения людей в музыку. — Это же мета-«Что? Где? Когда?», поэтому первую очевидность мы должны перевести во вторую: Витгенштейн для логического анализа то же, что Пушкин для метарусского синтеза. Или вторую очевидность — в первую.
— Смекалист.. — сказал я. — Ну что, пошли к настоятелю?
— И в столовую, — добавил сотрудник Музея поломок.
Настоятель принял нас в своём кабинете и внимательно выслушал. Наша версия, изложенная в её поэтапной эволюции, ему понравилась. Но он сказал, что мы забыли про его намёк «сплю наяву и предсказываю будущее» и что есть ещё одна версия, более близкая к его задумке.
А что думаешь ты, читатель? Настоятель просил присылать варианты ответа на почту в его гоферспейсе — technotheologist@sdf.org
Мы вышли от настоятеля, почему-то не ощущая радости.
— Признаться, я немного разочарован, — сказал я. — Выходит, что все ответы в мета-«Что? Где? Когда?» — это «Пушкин» или «Метапушкин», и все они так или иначе будут засчитаны. Это скучно.
— Но разве игры с закрытыми ответами сами по себе не скучны? Все эти ребусы, загадки, головоломки… Интересней изобретение ещё не существующего ответа — которым настоятель и занимается, — сказал глава Агентства превращения людей в музыку.
— Да ему, может, эти три вообще прислышались во сне, и он решил, что это что-то значит, якобы сон был вещим, и он втянул нас в свои бесплодные размышления… Настоятелю интересен прежде всего нарратив, различные способы выстраивания повествования. Даже вся эта наша ситуация изнутри может представляться скучной, но если её кому-то пересказать, то будет звучать смешно: четыре человека непонятного рода деятельности пытаются связать васильки в молоке с каким-то интернет-протоколом ради развития общей теории смекалки… — сказал сотрудник Музея поломок.
— А если мы с самого начала пошли не по тому пути? — сказал глава Агентства превращения людей в музыку. — Если ветка с Византией и иконоборчеством была ложной? Ведь направляло ход нашей мысли именно определённое технотеологическое истолкование этого протокола…
— А какие ещё могут быть истолкования? — я почесал затылок.
— Ну, вообще-то, культурное значение Gopher не исчерпывается одним его аниконизмом, — ответил глава Агентства превращения людей в музыку. — Я не успел это сказать, но в рамках этого протокола, например, впервые изобретается полнотекстовый поиск по распределённым документам. Или, ещё, именно в Gopher появляется понятие «домашней страницы», то есть точка входа в сеть, начало путешествия по ризоме, — в сети же не ясно, откуда начинать…
— Про начало намёкнуто в конце цепочки? Это тоже очень похоже на настоятеля, — сказал я.
— Итак, точка входа — васильки в молоке, — сказал сотрудник Музея поломок. — Нужно навести справки про семейство астровых и про жировые суспензии…
— Да, отбросим Флобера, — сказал я. — Возьмём в метаоранжерее василёк, положим его в молоко и посмотрим, что будет.
— Будет мета-КВН, — сказал глава Агентства превращения людей в музыку.
— Это нормально: трансиндивидуальные игры, основанные на способности смекалки, органично перетекают друг в друга, — сказал сотрудник Музея поломок.
— Как напишут потом роботы-биографы, — сказал я, — у них были васильки в молоке, один фонопозитивизм, один протокол Gopher и гигасекунды интенсивной вечности…


1955. «О новой сжимаемости текста» (из доклада настоятеля в Университете метарусских исследований)

«…Я уже говорил вам, как писатели отреагировали на появление поисковых систем… Они предпочли ничего не замечать… Как если бы в салоне девушка вдруг испортила воздух… Вежливо сделали вид, что ничего не происходит, и продолжили свою болтовню!.. Все тот же “прекрасный стиль”… “периоды”… “изысканная вязь слов”…

Товарищи!.. В этом фрагменте из произведения Луи-Фердинанда Селина я лишь поменял “кино” на “поисковые системы”… Ситуация повторяется: если в ранние годы кинематографа писатели продолжали описывать пейзажи и интерьеры — хотя киномедиум уже справлялся с этой задачей гораздо лучше, — то в эпоху развитых поисковых систем и непрерывного доступа к луминару они продолжали писать так, как если бы читатель не мог в тот же момент прочесть ровно то же — и даже больше — в дюжине других мест!.. Все эти длинноты, разъяснения, справки, повторы, общие места… На которые уходят часы и годы чтения… Они думают, что экономят наше время, приводя информацию из общедоступных энциклопедий или давая сноски на источники, которые при желании может отыскать каждый, но на самом деле они воруют наше время!.. Потому что читателю, может, и не нужно всё это читать, ему нужно различие, а не повторение… А если и повторение, то такое, которое не способен дать ему луминар… Отныне поисковые системы — такая же часть писательского и читательского медиума, как бумага, очки, книжная закладка… Мы давно читаем и пишем по-другому… Подобная ситуация возникает всякий раз, когда новое средство более эффективно решает старую проблему: оно какое-то время сосуществует со старым средством как бы внахлёст… Но инерция практик и институций велика… Наиболее инертным является институт академического письма, в котором до сих пор иногда требуют оформлять библиографические ссылки… Ваши алгоритмы ищут быстрее, чем ваши ноги и ваши глаза!.. Сосредоточимся же на главном, на интересном, на отличном… Сожмём наши тексты… Но так, чтобы их можно было потом разжать… Вежливостью пишущего в этих новых условиях становится прозрачное указание на подразумеваемую информацию… Дайте ключевые слова для поиска, не бросайте читателя с вашими недодуманными мыслями!.. Если вы построите держащуюся архитектуру ключевых слов и нетехнических отсылок, то при желании и наличии времени мы дополним и додумаем ваш текст сами… Конечно, с этими ожиданиями находимости и метакодами прозрачности тоже можно играть… Сегодняшние авангардисты будущего часто делают вид, будто говорят о чём-то находимом, тогда как луминар об этом молчит… Или же луминар говорит только то, что в него вложил сам автор, предварительно создав ресурс под какое-то своё уникальное ключевое слово… Всех этих проблем с текстами не было бы, если бы мы стали развивать литературные машины Теда Нельсона, основанные на трансклюзии: в этом текстовом мире вообще не было бы никаких повторений, одни сингулярности… Увы — или к счастью — эволюция текстовых медиа пошла другим путём… Неожиданно возвысились средства поиска, а в гипертексте Нельсона достаточно было бы усовершенствованной каталожной системы… Что есть поисковая система? Это рефрен сократического диалога: искать машинно — значит находиться в диалоге… Поисковые системы гомологичны не абстракциям в метафизике или теологии, а литературному или металитературному жанру… Мы все на симпосионе, на банкете у Сократа… А сегодня это, пожалуй, даже не сократический диалог, а мениппова сатира… Машинный поиск — это смешно, злободневно, фантастично… Это неожиданные путешествия, раблезианские персонажи, смешение стилей… Сожмём же наши тексты!.. Превратим наши тексты в микротексты и метатексты!.. Для любой мысли достаточно 4096 знаков и доступа в луминар… Не будем идти на поводу у страха быть непонятыми, у самоцензуры сложности, у читательской лености… Будущие читатели всё разожмут… Или если не они, то за них — роботы-читатели… Потому что чтение вообще слишком механическая задача и хорошо бы и её тоже делегировать алгоритмам… Наше дело — удивляться!..»


1606. — Учитель, а что это за история с «мета-»? Зачем эту приставку добавляют ко всему к чему ни попадя? Метазастой, метаправда, метапрошлое, метаучитель, метакот…
— Всё началось с Метароссии…
— Нет, с метакомпромисса!.. С размышления о том, что такое метакомпромисс — компромисс в отношении компромисса или бескомпромиссность в отношении компромисса?..
— Да нет же, всё началось с метакартографии! Американский географ-коммунист Уильям Бунге определял метакарту как такую, на которую нанесена в уменьшенном масштабе сама эта карта.
— Обождите вы с генеалогией! В чём вообще метацимес всего этого?
— Это называется метаизацией. Есть несколько причин характерного удовольствия от метаизации. Во-первых, из всех греческих приставок, которые сегодня в ходу, у «мета-» самое странное значение. Это и нечто «после» или «за пределами» — например, «метафизика». И нечто, находящееся на более высоком уровне абстракции, — например, метаязык. И нечто, обращённое на себя, — например, метапрограммирование. Если присоединить все эти значения к какому-нибудь обычному слову, получается, как сказали бы математики, абстрактная чепуха…
— Метачепуха!…
— Да… Потому что нам в принципе сложно помыслить нечто, идущее после, более абстрактное и одновременно обращённое на себя. В особенности, повторюсь, когда речь идёт о вещах обыкновенных…
— Вроде кота…
— Или России. На самом деле никто, конечно, не знает, что значит «метакот» или «Метароссия». Эти слова забавно путают и заставляют каждого вмысливать какое-то своё содержание…
— Напоминает теорию моделей Брессона, его метод работы с актёрами: он пытался выбить из них всю психологию, заставляя бесконечно, до отупения повторять слова своей роли, чтобы они становились пустыми сосудами для зрительского опыта.
— А во-вторых?..
— Во-вторых, важно количество. Метаизация — это намеренная инфляция «мета-». Всё становится метачем-то — усложняется, самоотражается, сгибается, ну, или намекает на какую-то бо́льшую сложность, самоосознанность, самопревосхождение… Тут важно заиграться, перейти грань, злоупотребить… Удовольствие от тотальной метаизации — карнавального свойства, переживание человека эпохи Метаренессанса.
— А мне кажется, метаизирующие практики — это что-то вроде вируса. Каждый, как ты правильно сказал, вмысливает в «метаслова» какое-то своё содержание. Это позволяет «мета-» встраиваться в уже существующие семантические структуры, слегка модифицируя их, и быстро распространяться…
— Скорее, не вирус, а вирофаг — метавирус, вирус вируса. Тотальная метаизация всего парадоксальным образом ведёт к очищению, освобождению всего от излишней сложности. Потому что кажется, что всё уже случилось — по крайней мере, в речи — и не будет сложнее, чем есть сейчас. Что будущее — это настоящее. В «мета-» мы как будто снимаем тревогу неопределённости, отколдовываем от себя реальную будущую сложность.
— Если это и упрощение, то в смысле сбрасывания с себя неразрешимой тяжести настоящего, раскрытия себя воображению. Каждое новое слово с «мета-» — а обратите внимание, какое удивление вызывает элементарная операция прибавки этого префикса к расхожим словам, — есть какое-то изобретение. Изобретение же, как полагал Альтшуллер, начинается с мысли об идеальном конечном результате — который всегда прост, намного проще пути к этому изобретению, кажущегося неподсильным…
— …Кажущегося неподсильным — покуда нет мысли об этом идеальном конечном результате!
— Да, конечно. «Мета-», по меньшей мере, даёт чисто умственную надежду на то, что решение существует…
— Я бы тут ещё не забывала об этимологической связи «мета-» с «медитацией» и «смекалкой»: всё это дериваты одного праиндоевропейского этимона. Метаизация речи — это смекализация мышления. Нет и не будет «прекрасной России будущего» — зато уже есть Метароссия, есть здесь и сейчас.
— Да уж, смешно выкрутились, смекалисто…
— Если возвращаться к генеалогии: а разве метаизация не побочный результат игры в морфологическую опухоль, как утверждают некоторые?..
— Это версия для цензоров. Её метарусские придумали, чтобы русским не платить.
(Евангелие от метарассеянного, 5:3–24)